|
«Смирись, гордый человек!» — Ну вот и смирились. Во внешней
политике — до Цусимы, а во внутренней — до того, о чем и говорить непристойно,
до Ната Пинкертон119. Начать Пушкиным и кончить Натом Пинкертоном,—
что бы сказал Достоевский о таком смирении?
Нельзя, конечно, обвинять ни Пушкина, ни Достоевского за
то, что сейчас происходит в русской литературе и в русской действительности. Но
должна же существовать какая-нибудь связь между последним полвеком нашей
литературы и нашей действительности, между величием нашего созерцания и
ничтожеством нашего действия. Кажется иногда, что русская литература истощила до
конца русскую действительность: как исполинский единственный цветок
Victoria Regia, русская действительность дала русскую литературу и ничего уже
больше дать не может. Во сне мы были как боги, а наяву людьми еще не стали.
Однажды, было, спящий великан проснулся, рванулся к действию,
но и действие оказалось продолжением сна — и снова рухнул великан на свой
тысячелетний одр. Что если он уже больше никогда не проснется, если это
последний смертный сон? И баюкает его колыбельная песня всей русской литературы:
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,—
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв120.
Правда, в последнее время эти «сладкие звуки» перешли как-то
незаметно в уныло-веселую песенку чеховского героя, в «тарара-бумбию»121.
Но глубочайшая метафизическая сущность русской литературы, русской
действительности и в этой песенке — все та же: созерцательная бездейственность,
«беспорывность нашей природы»,122, которую прославил в Пушкине
сначала Гоголь, а затем Достоевский: «Смирись, гордый человек!»
Это пушкинское начало, кажется, именно сейчас достигло своего
предела, победило окончательно и, победив, изнемогло. Пушкинское солнце
закатилось в кровавую бурю. Когда же и буря прошла, наступила
слякоть, серые петербургские сумерки —
Ни день, ни ночь, ни мрак, ни свет.
И рыщет в этих сумерках единственный деятель среди всеобщего созерцаний
—Нат Пинкертон, вечный Провокатор, «самый обыкновенный черт с хвостом
датской собаки».
Как лунатики, мы шли во сне и очнулись на краю бездны.
Что же привело нас к ней?
Созерцание без действия, молитва без подвига, великая литература
без великой истории — это никакому народу не прощается — не
простилось и нам.
На этой-то страшной мертвой точке, на которой мы сейчас находимся,
не пора ли вспомнить, что в русской литературе, русской действительности, кроме
услышанного призыва: смирись, гордый человек,— есть и другой, неуслышанный:
восстань, униженный человек,— кроме последнего смирения есть и последний бунт,
кроме Пушкина есть и Лермонтов?
Противоположение пушкинского созерцательного илермонтовского
действенного начала — не эмпирическое, а метафизическое. Никакого действия нет и
у Лермонтова, так же как у Пушкина: вся разница в том, что один спасается,
другой погибает в бездействии. Пушкин кажется более народным, чем Лермонтов. Но
если русскому народу религиозная стихия — родная, то Лермонтов не менее, а может
быть, и более народен, чем Пушкин.
Дам тебе я на дорогу
Образок святой,
Ты его, моляся Богу,
Ставь перед собой.
Не от «благословенного» Пушкина, а от «проклятого»
Лермонтова мы получили этот «образок святой» — завет матери, завет родины. От народа к нам идет Пушкин;
от нас — к народу Лермонтов; пусть не дошел, он все-таки шел к нему. И если мы когда-нибудь дойдем до народа в
предстоящем религиозном движении от небесного идеализма к земному реализму, от
старого неба к новой земле — «Земле Божией», «Матери Божией», то не от Пушкина,
а от Лермонтова начнется это будущее религиозное народничество.
Скрытою борьбою с Лермонтовым была доныне вся русская
литература; не предстоит ли нам борьба с Пушкиным? С вечною истиной бороться
нельзя. Пушкин — такая же вечная истина, как Лермонтов, или, вернее, одна из
двух половин этой истины. Нельзя бороться с Пушкиным, как с одним из двух, но
можно, как с единственным.
Вопрос не в том, как Пушкина победить Лермонтовым,—
вопрос, от которого зависит наше спасение или погибель: как соединить себя с народом, наше созерцание с нашим действием, Пушкина с Лермонтовым? |